Линор Горалик и ее теория повседневности

9 сентября в московском Центре моды и дизайна открывается персональная выставка Линор Горалик «Теория повседневности» — ретроспективная экспозиция, включающая более двухсот работ, от графики и скульптуры до текстиля и серебра. Писатель, поэт, художник Линор Горалик рассказала «Шакшуке» о работе с памятью, о сострадании и о вымышленном городе Тухачевск, который вполне мог бы существовать в реальности.

— Линор, для начала – что такое эмпатия?

— Есть клиническое определение – но вы, наверное, интересуетесь не им. Для меня же эмпатия – способность человека к сопереживанию другому, причем к сопереживанию не только деятельному (прийти на помощь, когда знаешь, что это нужно), но и эмоциональной включенности в другого.

— Я спрашиваю об этом, потому что в текстах про вашу предстоящую выставку слово «эмпатия» встречается чаще остальных. Эмпатия для вас настолько важна?

— Наверное, важнее многого. Меня интересует способность человека сопереживать другому не в моменты катастроф и катаклизмов, а в крошечных бытовых вещах. Способность увидеть, что, когда человек пишет SMS под проливным дождем, перед нами, скорее всего, разворачивается какой-то не очень легкий сюжет. Вот эта способность в людях для меня бесценна.

— В чем разница между маленькой житейской трагедией и глобальной катастрофой, ведь и там, и там человеку хреново?

— Мне кажется, мы легче сочувствуем, когда «хреново» имеет масштаб катаклизма: у нас, если угодно, есть соответственная эмоциональная выучка. Человек попал в больницу, человек умирает, у человека погиб близкий – у нас есть выработанный обществом условный рефлекс сопереживания. Но тот факт, что люди могут сопереживать друг другу в ситуациях куда менее системообразующих, вызывают у меня восхищение – и острый интерес.

— Вы говорите об умении человека сопереживать другому, или это конкретно ваше умение сопереживать кому-то и чье-то умение сопереживать вам? Это частная история или общая?

— Эмпатия меня интересует как свойство человека вообще. В том же, что касается лично меня, эмпатия, кажется, единственный инструмент, которым я располагаю в своих попытках быть хорошим человеком; я всегда очень боюсь, что он у меня недостаточно остер – и еще больше боюсь его потерять.

— Почему для того, чтобы говорить о чем-то интимном, вы в качестве языка выбираете разговор о глобальном – вы пытаетесь переосмыслить веру (или религию), условное советское прошлое, что-то еще?

— Потому что ничто не существует вне глобального контекста: у любой бытовой ситуации есть исторический контекст. Для меня очень важно транслировать этот контекст малыми средствами, чтобы основное внимание было приковано к частным событиям в жизнях частных лиц. Но, когда ты говоришь «человек пытается развернуть сломанный зонт под дождем», у читателя в голове запускается одно кино, когда «человек пытается развернуть сломанный зонт под дождем в 1948 году в советском городе-миллионнике» — другое, когда «в 1948 году в Дрездене» — третье. Контекст – это способ запустить кино, а дальше мне хочется попытаться малыми средствами передавать большие эмоции. Ты берешь большой контекст, включаешь эмоциональную машинку, а потом подаешь на нее маленькие сигналы – вот такая техника работы меня и интересует.

— То есть, это в любом случае – работа с памятью?

— Мне кажется – да, всегда, причем не с памятью, которая уже сформирована, но – и это для меня иногда важнее – с памятью в момент ее возникновения. Я помню, как в детстве меня поражали мгновения, когда ты ведешь совершенно незначительный разговор и вдруг остро чувствуешь: этот момент останется в памяти. Не знаю, иррациональное это ощущение или физиологическое (что я знаю о механизмах возникновение нейронных связей, в конце концов?), но это интересует меня невыносимо; я думаю, что мои попытки работы с «выхваченными» из жизни крошечными ситуациями – отсюда.

— Наша память, и память человека, который родился в 1996-м, и человека, который родился в 1932-м, – это разная память. Любой из этих людей будет сопереживать человеку, у которого на жаре течет мороженное. Но вы, помещая такую ситуацию в определенный контекст, моделируете восприятие, так?

— Мне как раз очень нравится думать, что разный зритель услышит и увидит разное в зависимости от того, что для него значат слова «1984 год», — но что способность сочувствовать человеку, который борется с зонтом под дождем, все равно срабатывает: разные контексты, общие эмоции. Иногда мне кажется, что человечество на этом держится.

— Какой реакции вы ждете от человека, который придет на вашу выставку?

— Я не умею говорить ни про что, кроме сострадания, поэтому, наверное, подразумевается какое-то эмпатическое переживание внутри предложенных сюжетов.

— Чтобы адекватно воспринимать то, что будет на вашей выставке, нужно знать, кто вы?

Автор фото Ольга Паволга

Линор Горалик – писатель, поэт, переводчик, художник. В Израиле с 1989 года. Училась в Университете им. Бен-Гуриона в Беер-Шеве. Пишет на русском, английском и иврите, переводит с иврита (в том числе перевела три книги прозы Этгара Керета). Шеф-редактор сайта «Букник: современная израильская и еврейская культура». Лауреат ряда литературных премий, в том числе премии ФЕОР «Скрипач на крыше» за книгу «Путеводитель по Израилю (только и исключительно) для детей».

— Нет – более того, у некоторой части работ есть другая, вымышленная фигура автора: это касается экспонатов, связанных с так называемой «Бумажной церковью» города Тухачевска.

— А вам важно, чтобы человек, пришедший на выставку, понимал, что и город Тухачевск, и Бумажная церковь, и многое другое – это вымышленный мир?

— Это везде проговаривается – от материалов о выставке до экспликаций, тут совершенно нет намерения зрителя дурачить, да это и не нужно. Текст к выставке начинается со слов: «Город Тухачевск находится на месте Санкт-Петербурга в отсутствие Санкт-Петербурга» — словом, не ошибешься. Но, при этом, сам Тухачевск важен, в некотором смысле, своей невымышленностью: его не было на самом деле, но он – нормальный советский миллионник, бывший нормальным советским «ящиком»: высокий интеллектуальный уровень, несколько институтов, жизнь, варящаяся в собственном котле. Это мог бы быть и какой-то из реальных городов, но у Новосибирска была своя история, у Норильска – своя, у Сарова — своя. Поэтому мне понадобился отдельный Тухачевск.

— Почему вы берете именно советский кусок прошлого?

— Это связано с персональными идиосинкразиями, ничего интересного. То, что я делаю, нужно мне как автору, а про желания зрителя я, конечно, никакого понятия не имею. Хотелось бы, наверное, больше думать о будущем, чем о прошлом, но пока что для такого разговора лично у меня нет инструментария.

— Я правильно понимаю, что ваше творчество – это терапия? То есть, вы используете то, что делаете, как своеобразное «самолечение»?

— Безусловно. Например, два года мне ежедневно снилась жизнь в аду, а потом я написала «Устное народное творчество обитателей сектора М1» — книгу, представляющую собой сборник фольклора людей, живущих в определенной зоне ада, — и это помогло. У меня много лет была психотическая фиксация на Второй Мировой войне, а потом я написала роман «Посмотрите на птиц» – очень плохую книжку, настолько плохую, что я не стала ее издавать, — помогло. Сейчас я переживу выставку, потом за пару месяцев закончу совсем другую книгу о большой катастрофе, — «Все, способные дышать дыхание», — надеюсь, меня перестанет мучить и то, из-за чего я ее пишу. Потом, дай бог, доберусь до книги про Тухачевск – надеюсь, меня отпустит и он. Вообще же я хочу только одного – ни о чем не думать, ничего не чувствовать, а лежать в кровати и смотреть сериал «Отец Браун». Но, увы, устроено у меня все так, что мне лучше дать голове то, чего она хочет, чем сопротивляться, потому что это сопротивление очень плохо заканчивается.

Добавить комментарий

Adblock
detector